***

Начало — здесь. Предыдущее — здесь.

Отринул, обрел себя в собственном доме — я лежал на спине на кровати, раскинув руки, и глядел в потолок. В окно светило утреннее солнце, пели на улице птицы, надо было вставать, начинать новый день: позвонить обязательно Лике, выпустить сводню из-под замка…

Из чулана, жмурясь, явилась богиня, и снова я был очарован, хоть в душе и ругал себя, — был очарован, сделал шаг к ней…

— Нет-нет, этого нельзя, — сказала она, — после сегодняшней ночи я уже не человек. А тем более — не женщина.

— Что случилось?

— Случилось то, чего я вам рассказать не могу, но нечто ужасное…

— Что же, сны что ль какие?

— Ах, сны — ерунда. Что там сны!? — это ужас. Я б вам рассказала, но вы не поймете… И неприлично…

— Неприлично?! — уж тут я вцепился и не отстал, покуда М.С. не рассказала свою историю. Но вначале была предыстория:

— Я повстречалась с ним, — начала Щекотихина, — в гостях. Вокруг о чем-то говорят, спорят, а я не могу, понимаете? Не мо-гу! Хочу! Чувствую: хочу — хочу его и все. И ничего для меня уже нет: ни гостей, ни закуски. Мне говорят: «Маришь, ты что?» — а я молчу. Встали из-за стола, кое-как с ним познакомились: бывший летчик, майор, Ковалев фамилия… И я залучила его к себе, а он — ну хоть бы шелохнулся — полный импотент. На все сто! Представьте теперь мое положение! Но я с ним все равно жила…

— Как же это, Марина Стефанна?

— Можно! — когда любишь, все можно.

— Но я не понимаю — как? Не травмируйте меня… Ведь не это тот ужас, о котором вы говорили?

Она взглянула на меня, печально покивала головой: ладно, будь по вашему, только не перебивайте меня и ни о чем не расспрашивайте.

Майор Ковалев оказался сектантом — основателем одной очень странной религиозной секты, члены которой верят в летающие тарелки.

Это не майор Ковалев

Причем верят не в том смысле, что они (эти тарелки) вообще есть, а в совершенно религиозном смысле. Заметим, что служение этому почти позитивистскому, саентистскому, грубо рациональному религиозному объекту (чтобы не сказать Богу) протекает, тем не менее, каким-то весьма оригинальным, крайне эмоциональным, чуть ли не хлыстовским, оргиастическим манером.

При всей откровенности рискованных описаний, в которые я иногда здесь пускаюсь, живописать в деталях богослужение «тарелочников» (название секты) было бы уже настоящей порнографией. Да и, читатель, поскольку я сам не являюсь тарелочником, мой взгляд со стороны огрубит, окарикатурит святыню и подлинные религиозные переживания.

И все же, в историко-культурных целях я решаюсь бегло довести до вашего сведения, что в определенные дни они собираются в своей молельне, оформленной самой разнообразной и пестрой символикой всех времен и народов, — собираются в одной комнате, предварительно раздевшись донага, вперемешку мужчины и женщины, — собираются над стоящей, на чем-то вроде алтаря, тарелкой — большущей глубокой тарелкой, даже, пожалуй, чашей, или, если угодно, фиалом, на дне которого изображена диаграмма Инь и Ян, — собираются и выстраиваются мужчины и женщины, соответственно, по левую и правую руку от своего голого короля, от своего здоровенного секача-патриарха, стоящего у стены, напротив входной двери и чаши, помещенной на алтаре посредине комнаты, — выстраиваются, образуя коридор, ведущий от двери к майору авиации Ковалеву, который и выработал культ, и организовал секту после выхода в отставку — после того, как во время одного из полетов он видел летающую тарелку, и видение приказало ему быть пророком и апостолом новой религии летающих объектов.

Обыкновенно майор произносит перед собравшимися проповедь, которая, несмотря на призывы воздерживаться от сношений (вообще!) и не преступать черту, звучит крайне подстрекательски и возбуждающе; далее в ней он касается догматических вопросов; учит что есть тарелки, из какой части космоса они к нам прилетают, чего хотят от нас звездные пришельцы и так далее. Причем, оказывается, нимбы на головах христианских, буддистских и других святых — это шлемофоны; манторлы, из которых они (святые т.е. пришельцы) обычно выступают — это и есть летающие тарелки особого типа. Бывают еще логолеты, йоголеты, нейролеты, эролеты и прочее, прочее.

А в это время паства напряженно слушает, уставя попарно глаза друг во друга, — слушает и все более, более и более распаляется. Проповедь продолжается до тех пор, пока, наконец, кто-то из тарелочников (сектантов), уже не выдержав напряжения, не подбегает к стоящей посреди тарелке и не… (по выражению Марины Стефанны) не облегчается в нее. Здесь уже начинается лавинообразное извержение семени, цепная реакция разрешения в тарелку…

Продолжение

***

Начало — здесь. Предыдущее — здесь.

Но не будем забегать вперед! Пока что, оставив тело калеки, я видел его комнату, наполненную знакомыми и незнакомыми мне людьми. Они переговаривались, составляли группы, расходились, смеялись. Всем заправлял зеленый с рыжими волосами тарелочник — мой недавний знакомец, поклонник и враг. Мне стало не по себе, и, повернув глаза души, я погрузил всю картину во тьму.

Мной овладело беспокойство, и вместе с первыми прохожими, спешащими на работу, я вылетел на свежий воздух. Нет — это воздух наполнил затхлое помещение несчастного Лоренца, ворвался в него вместе с шагами прохожих и матерщиною дворников, штрихующих метлами пыль тротуаров; вместе с шумом машин, вместе с бездомными кошками, возносящими солнцу молитвы из глубин мусорных баков; с забулдыгой Марлинским, проснувшимся на бульварной скамейке и, протирая глаза, вспоминающим сны этой ночи, — и еще свежий воздух ворвался сюда вместе с вокзалами и проводниками; и бестолочью этих вокзалов; и поездами, нацеленными на города; и городами — мишенями этих вокзалов: Ленинградом, Казанью, Одессой, Варшавой, Берлином, Парижем… — впрочем, это уже самолетами — самолетами, с утренним ветром влетевшими в фортку, улетал я в Париж, Рим, Нью-Йорк, Иокогаму и видел кокосы и вишни в цвету, плантации чая, залитые солнцем, и заболоченные рисовые поля, треснувший грунт Калахари, душную сельву, хребты Гималаев… Я видел все сразу, повсюду скитался, был всем, и всюду было мне тесно.

Наконец, я посетил и погранзаставу Земли, выставленную в космосе трудами народа, не желающего (согласно своей психологической конституции) жить в мире, который не имел бы охраняемых границ. Пограничники на орбитальной станции «Салют» несли бессменную вахту, но я проскочил мимо них, нарушив тем самым границу Земли, — проскочил и оказался в открытом космосе. Я вдруг решил посмотреть, что же все-таки представляет из себя сам мой небесный скиталец. Стоило захотеть, как мириады звезд понеслись мне навстречу.

Советская орбитальная станция Салют

***

И что же вы думаете: предстала ли передо мной неведомая цивилизация? был ли я зрителем сцен, что грезятся только во сне? держал ли в руках нити этого сна? принес ли на мой алтарь жертвы ускользающий жрец? И да, и нет!

Нет, во-первых, места во вселенной, где бы было представлено то, что ждал я увидеть, — нет специальной сцены, на которой играл бы тот безвестный великий актер; нет декораций, нет грима и зрителей нет — нет ничего подобного. Зря вращал я вселенную, зря вспыхнули новые звезды, зря искривились конструкции неба, зря сместился центр тяжести мира — все это зря: мой жрец был неуловим; точно также не достижим для меня, как черепаха для Ахиллеса.

Я гнал к себе цивилизацию, но крутовыйная цивилизация эта всякий раз отступала на шаг, оставляя следы своего пребывания, — так увлеченный погоней я мало-помалу заблудился в мирах и плутал наугад по вселенскому лабиринту, не находя себе выхода. Жуть витала в бездонной ночи, кое-где лишь разбавленной слабым сиянием. Вдруг, в одном из созвездий, средь разбросанных блесток мне почудилось еще что-то более черное, чем чернота окружающей тьмы. Я приблизил к себе этот сгусток мрака в позолоченной раме мерцающих звезд, пригляделся — в аморфной амебе узнал своего собственного сына.

И я понял тогда, что цивилизация эта двупола, а происшедшее там, в подземелье, было просто группешником — de trois. Я понял: проклятая лживая цивилизация изнасиловала не одну только Лику, но и меня. Обманула меня, провела меня за нос — не без помощи распрекрасной своей богини любви, которая предпочла мне нос майора. Погоди ужо, сводня, — думал я, глядя на божественного младенца, зачатого зрелыми пахами внеземных недр от кремнистых моих чресел.

Этот младенец, этот воистину сын божий, был существом совершенно хтоническим: распятый средь звезд, он ревел, выл, орал расстроенным органом, трубил во всю мощь своих новых мехов — он взывал, будоража вселенную, требовал, выпрастывал алчные псевдоподии из своей мрачно-желейной среды. Липкие нити мрака вырастали на глазах, расползались все дальше, нетерпеливо охватывая своим хаотическим переплетением весь космос, — расползались и падали черными беспорядочными космами на его темный лик.

Зачарованный, созерцал я это вселенское безобразие, это ужасающее пожирание мира силами мною разбуженной тьмы, — созерцал и ужасался. Панический страх окатил меня потом, и я с отвращением отринул от себя это богомерзкое зрелище.

Продолжение

***

Начало — здесь. Предыдущее — здесь.

О бесприютность мятущейся души!

Знакомо ли тебе это чувство, читатель? Да, вряд ли! Откуда?! Разве что по аналогии сможешь ты представить себе это сосание под ложечкой: когда в чужом незнакомом городе, где нет ни одного человека, к которому мог бы ты прийти, — а ведь вот уже надвигается черная ночь! — в чужом этом, незнакомом городе ходишь ты под липким дождичком, ходишь по нескончаемым пустым улицам и площадям, и судорожно сжимается твоя душа и ежится, страшась этой долгой осенней ночи под пустым равнодушным небом.

Впрочем, сказать по совести, в иных ситуациях без тела куда как лучше, чем с ним, — где те смутные позывы, ощущения, блуждающие боли и все такое прочее? где голод, усталость, страх? где вся эта тяжесть тела, тянущая к земле? Ничего подобного я сейчас уже не испытывал — чувствовал только легкость, свободу, покой. Что же касается тоски, о которой я только что говорил, то (если рассудить) разве не это обратная сторона все той же свободы, разве не ее это бремя? Но, кроме того, я хорошо понимал, что то состояние, в котором я нахожусь, — истина. Я нахожусь в истине, а вы, читатель, находитесь в теле — что, как говорится, две большие разницы. И, если верно сказано: «Познайте истину и истина сделает вас свободными», то еще верней было бы сказать: станьте свободными и вы обретете истину. Конечно, это одно (эти высказывания), но попробуйте познать истину, и вы поймете, что лучше все-таки вначале освободиться.

Увы, я не могу объяснить это вам, пребывающим в своих телах, да и сам, вернувшись в тело (в темницу — не забывайте), утерял былую свободу. Все-таки, если вам что-нибудь из дальнейшего повествования покажется странным, неестественным и даже не истинным, — не удивляйтесь, не возмущайтесь, не размахивайте руками, но сидите тихо и внимайте.

Во-первых, у души есть застарелые привычки, которые не вытравишь просто так: освободившись от тела. Например, тело ходит — не так ли? — и душа автоматически перемещается вместе с ним. Но вот я оставил тело (тело Геннадия в данном случае), свой катафалк, если угодно, — оставил, а мне захотелось узнать, что происходит, положим, в моей квартире на Сретенке. Что ж вы думаете, я вот так и понесся к себе? Нет, читатель, нет! — Сретенка понеслась ко мне; а если какой-нибудь знаток физики (есть ведь такие дотошные люди) скажет, что это совершенно все равно, то позвольте ему возразить, что и действительно это было бы все равно, если бы и душа, и мой дом были бы пространственно артикулированы, то есть были бы телами, а так — дом мой действительно тело, а душа — не тело, но душа… и т.д.

Прошу уловить эту тонкость: поскольку у меня нет тела, на которое я смог бы воздействовать (захотел пойти и пошел), я, и сам того в первый момент не сознавая, одним лишь своим желанием провоздействовал на вселенную так, что без всяких человечески-телесных манипуляций (хотя бы ходьбы) оказался в нужном месте. Ну а как же вы думали? — ведь в природе все так: Магомет не идет к горе, гора придет к Магомету. Но понятное дело: ничто не проходит бесследно (размахнулся – ударил – промазал – попал не в того) – переместилась вселенная, и покушение на президента Рейгана провалилось, зато вскоре погиб египтянин Садат.

Продолжение

Здесь предыдущее. А здесь: начало книги

Просто забавное фото. Любители сдобы оценят

Любовь, любовь — гласит преданье…

До сих пор я храню эту фотографию — групповой портрет голубятни моего духа. Вот, первая слева в заднем ряду, кривит свой бледный рот Томочка Лядская. Едко она улыбается, оставляя у вас впечатление, что все про всех знает — ох, как едко! — и при этом скосила свои обведенные легкой припухлостью глазки вправо, вбок, мимо Сержа, стоящего рядом, опустив ей десницу на плечико.

Серж-то малый-красавец: лицом он похож на того офицера стрелковой роты Святого Георгия, которого Франц Хальс изобразил третьим справа в первом ряду на своем великолепном полотне 1627 года. Огненным взором ощупывает он (наш герой) нетленные прелести пенорожденной Марины Стефанны — неглиже! То есть какой там неглиже?! — почти что голой. В одних лишь веревчатых босоножках на полных ногах млеет богиня в лучах этих глаз на другом конце снимка. Сердце трогает материнская забота, с которой она поддерживает расслабленного Геннадия, чтобы он не дрожал хотя бы в тот миг, когда щелкнет затвор. Но тщетны усилия — смазанным вышел бедный калека, и не разобрать нам лица его. А над этой парочкой возвышается другая — Николай Сидоров под руку с Сарой. Муж по своему обыкновению дуется, а жена напряженно смотрит прямо в объектив — они и не замечают всесведущего взгляда Томочки, опочившего прямо на них. Или, может быть, все же на ком-то другом из их ряда? Трудно сказать, я не всех узнаю. Может быть на Смирнове?

Прямо под ним, под Смирновым, примостился зачуханный парень, похожий на сверчка. На колено ему опирает руку-протез в черной перчатке — отвратного вида тип с гнойной болячкой на плешивом лбу. Он наставил на зрителей эту болячку, склонившись над пьяным Марлинским.

Как известно, в лучшие времена фотографы тщательнейшим образом продумывали то, что снимали. Группа больше десяти человек необходимостью искусства разбивалась на три ряда: стоящих, сидящих, лежащих. Вот и Марлинский лежит на боку, оперев небритую щеку о правый кулак и поджав свою левую ногу. Чтобы выдержать стиль, сохранить равновесие, надо добавить в пару к нему еще Лику Смирнову, лежащую в столь же изысканной позе — с ним голова к голове. Росточка они примерно одинакового, вот мастер и расположил их здесь, впереди, чтоб не затерялись — и для завершенности строгой стройности всего целого.

Впрочем можно ли с этим народом создать что-нибудь идеологически отчетливое и классически ясное? — никто не хочет по-человечески сняться, никто (кроме Сары) не смотрит в объектив (откуда должна вылететь птичка), никто как следует не приготовился: Марлинский зевает, Лика моргнула, тарелочник — тот и вовсе вышел из ряда вон и повернулся к нам спиной.

А вот эта высокая женщина в белом платье, сидящая как бы особняком, — я хочу, чтобы вы обратили на нее свое внимание. Ее фамилия Бурсапастори. Скоро, очень скоро придется нам заняться ею вплотную. Вглядитесь-ка читатель, запомни ее хорошенько: густые ее прекрасные черные волосы, отрешенный мечтательный взгляд поволокой подернутых глаз и эти крупные, как у прежних времен театральной артистки, черты. Головокружительная этого лица линия восхитит меня вскоре. Эти губы — я с ними забуду весь свет. И волосы эти… В душной ночи их — укрытие мне от неурядиц безумного мира. Но это позже.

Здесь, на фотографии, есть и еще кое-какие неупомянутые мною лица: невзрачного облика парочка, два пса, молодой человек, две кошки, попугай, сова… и только меня здесь нет, ибо я в тот момент как раз снимал честную компанию и напрочь исчез из их мира.

Продолжение

***

Начало — здесь. Предыдущее — здесь.

Я запустил руку в клетку с канарейкой, она забилась, пытаясь спастись от меня.

— Это жестоко, — не выдержал расслабленный.

— Конечно! А людей калечить не жестоко?

— А я-то! — крикнул он, — эх, что ты понимаешь? — шлюха!

— Я шлюха!?! — да ты сумасшедший урод! Ты хоть знаешь, кто я?

Да конечно ничего не знает, ему может быть этот птичник и достался-то так же, как мне, — случайно — он же не знает, как им пользоваться, дурак!

— Ты хоть знаешь, кто я?

— Ты облезлая шлюха, — заорал он и плюнул в меня, — блядь!

Этого я не выдержал (не я — Томочка! — она сдавила птичку) — я сдавил птичку в кулаке и метнул окровавленный комок канареечных перьев в лицо ходуном заходившему Лоренцу. Он весь натянулся, в последний раз страшно взбрыкнул, разинул рот, хватая потерянный воздух, два раза чирикнул и помер.

До чего же удачно все вышло! — такова была моя первая мысль, — великолепно, отлично, сногсшибательно! Теперь-то уж все у меня в руках — этот клад! — скорей найти себя! Так! — что делать с этой пустой клеткой? — ага, так-так-так — ну что за светлая голова! — ну-ка…

И я посадил в пустую клетку Марину Стефановну. Калека приподнялся: «Тамара, да что ж это делается? — я с ума схожу!». На место! — Геннадий упал, а Марина запрыгала в клетке.

Так, — сейчас ночь — теперь этим людям будут сниться сны. Я буду им снить! — всем одно и то же: к удачной любви и свадьбе, очень счастливые сны — все будут расслаблены. И я стал загонять поочередно птичек из всех клеток в одну — калекину. Что за вещи я видел, что за чудеса: я воочию видел чужие сны, ибо из интереса будил этих спящих, чтобы спросить хотя бы их имя. Им снились разговоры со мной.

Птиц было так много — вот уже и утро забрезжило, а я все еще не нашел себя. Хотелось спать, во всем теле чувствовались неясные боли — ведь я был усталой, больной, разбитой женщиной. Голова уже слабо соображала, а я все пересаживал птиц в эту пустую клетку и обратно, все смотрел чужие сны: пока мой собственный сон вдруг не осилил меня: поехали стены, дрогнул потолок, выскользнул из-под меня стул; и вот уже я лечу и рухнул на пол…

А пришел в себя совершенно расслабленным (все болело, руки тряслись) — огляделся: на полу лежала Томочка, а я полусидел на кровати и дрожал.

В расслабленной клетке прыгал и чистил перышки симпатичный жизнерадостный щегол. «Фить-фюить, фить-фюить», — пел он, приветствуя наступающее утро.

«Фить-фюить», — а ситуация-то была даже слишком критической. Как вы помните, я привязал Геннадия к кровати — иного выхода-то ведь не было, — но я и не стал отвязывать его, пока занимался с птичками, — мало ли какие могли возникнуть неожиданности?.. Все учел, а вот то, чего следовало ожидать, — нет. Женские мозги — ничего не попишешь.

Я лежал, привязанный к кровати, и делал жалкие попытки освободиться, а мой щегленок меж тем — «фить-фюить» — выглядывал из-за дверки незакрытой клетки и уже собирался упорхнуть.

А злосчастная Томочка Лядская, как упала, так и валялась на полу — смерть застигла ее мгновенно, разве тут до закрывания дверей? Эх, ротозейка!

В общем, я был в положении авиатора, выпрыгнувшего с неисправным парашютом. Бедняга дергает за кольцо: так-сяк, но все впустую. А земля-то все ближе, а скорость все больше и больше, и лишь ветер свищет в ушах — боже мой! — и вот он с ужасом зрит неотвратимо надвигающееся, и считает удары своего сердца, и все дергает за спасительное кольцо, и не может поверить, что все уже, в сущности, кончено, — кончено для него! — и случилось это именно с ним, и последние несколько секунд отпущены ему уже только для того, чтобы как следует это осознать.

И вот, птичка вылетела — щелк! — я исчез из этого мира.

Приятного аппетита

КОНЕЦ ЧАСТИ ПЕРВОЙ

Продолжение: ЧАСТЬ ВТОРАЯ

***

Начало — здесь. Предыдущее — здесь.

Теперь, черт возьми, препикантная сцена: я пошел открывать — на пороге стояли я и Марлинский. Представьте себе: я с открывшимся ртом уцепился за дверь (подобное уже описано — Томочка, заставшая нас с Сарой в чулане), а за дверью, опять-таки, я, но в дым пьяный, лыка не вяжущий, весь растерзанный и с подбитым глазом. Рядом со мной забулдыга Марлинский — тоже хорош! — говорит мне:

— Привет, Том, ты как здесь?

— Не твое дело!

Я втащила себя в коридор, а перед Марлинским захлопнула дверь. Он еще позвонил, но я не открыла. Между тем, я по стенке прошел в свою комнату, бухнулся на кровать. Горе ты мое!

— Кто это там? — прошептала Марина Стефанна, выглядывая из кухни.

— Муж пришел.

— А-а-а!

— Я сбросил с себя башмаки, кое-как раздел свое обессилевшее тело (что с тобой сделали!), укрыл, пошел намочил платок, приложил к синяку. Я во сне все бурчал, беспокоился.

— Ну, что будем делать? — спросил я, вернувшись на кухню.

— Не знаю.

«Не знаю — не знаю!» — а ведь этот расслабленный мне уже на фиг не нужен! Хлопоча над своим пьяным телом, я все понял уже без него — светлый ум!

Да, читатели, я все отчетливо понял, осознал! — о, бедняк-паралитик! — он ведь просто попался, он попал в тело нашей Марины Стефанны, как птица в силки.

— Поди-ка сюда, посмотри, — позвал я богиню, открывая дверку в кладовочку (есть и у меня дома комнатка без окон).

— Что?

— Придется тебя здесь положить.

Марина вошла, я прихлопнул дверь, закрыл на замок.

— Что такое!? — кричала она.

— Что такое? — а посиди пока здесь — уже поздно. Кстати, как твой попугай? — его надо кормить. Да и кошку ведь тоже, а то обязательно съест попугая. Поеду, заодно привезу тебе платье. Тебя звать-то как? Геннадий? А меня Тамара — ты ведь не знал, а? — так говоря, приводил я в порядок свою Лядскую женскую внешность. — Ну, чао, милая, я побежал.

Говорит и показывает

***

«К концу похождений и я не могу удержаться от смеха», — говорит Вергилий где-то в «Георгиках». Вот и я тоже не могу, достославный читатель. Посмеемся же вместе — ведь ты отлично понимаешь, что направлялся я отнюдь не к Марине Стефанне, а к Геннадию Лоренцу. Когда я Томочкиным ногтем вскрыл замок и вошел в эту пресловутую комнату (тело Щекотихиной, как было сказано), с кровати ко мне задрожал расслабленный голос:

— Тома!

— Марина?

— О, что со мной сталось?!?

— Ничего, полежи пока…

Я направился к клеткам, открыл одну дверцу, поймал птичку. Куда же теперь ее посадить?..

Ты понял, читатель, в чем фокус? — расслабленный пересаживал птичек из клетки в клетку.

Куда же ее посадить?.. Нет, эту мы, пожалуй, здесь оставим — я вернул птичку на место. А вот помните, он давеча зачем-то выходил? — так вот зачем он выходил, оказывается: я пошел на кухню и, естественно, нашел там еще две клетки с птичками. Принес в комнату, поставил на стол, поменял птичек местами.

И тут калека вскочил с кровати, весь дрожа и вихляясь, бросился на меня с палкой.

Читатель, ты не забыл? — я ведь женщина!

— Я ведь женщина: не забывайся, брось палку! — вскричал я. Э-ээх! расслабленный-расслабленный, а откуда силы берутся?

В краткой схватке я победила — привязала его к кровати. Как он бедный затрясся! — но не оставлять же ему эту голубятню.

— Где тут я? — спросил я, но не получил ответа.

Ведь надо же как-то разобраться. Доверять ему ни в коем случае нельзя — он моими же руками в два счета упрячет меня в свое тело — и уж тогда надергаешься!.. Значит эти две клетки — Марина Стефанна (радуется сейчас у меня в чулане) и Геннадий.

— Тебя ведь Геннадий зовут?

Он опять промолчал.

Да, но в которой Геннадий? В общем, задача простая, когда она на бумаге: сиди, пересаживай из клеточки в клеточку, смотри, что получится. А только вот вдруг я пересажу сейчас Геннадия в какого-нибудь Сержа, а он тут где-нибудь рядом, да прибежит, да с палкой, а я слабая женщина… то-то! А не проще ли их пустить на свободу обоих? — черт с ними, пусть летят! — или, может, свернуть шею?

— А, Геннадий! Я хоть и слабая женщина, а птичке шею свернуть сумею. Вот только которой? — не хочется оставлять труп у себя в кладовке — этой?

Продолжение

***

Начало — здесь. Предыдущее — здесь.

Но то, о чем я там думал, будет уместно предложить на рассмотрение публики. Думал о многом! И, во-первых, я проклинал свою злую судьбу, попустившую мне стать менструшкой, приведшую в этот проклятый сортир… А во-вторых, я пытался умом охватить масштабы всех этих обменов. Пока было ясно лишь то, что я — Томочка, расслабленный — Марина Стефанна, Серж — скорей всего пришел в себя, Марина — видимо, Геннадий, тогда Томочка — во мне. Но может быть подключены еще какие-нибудь тела и лица? Потом, непонятен сам механизм: кто здесь главный виновник? — Геннадий? Марина? — черт их знает! а может опять тарелочники? О, это было бы просто ужасно! — тогда они мне, пожалуй, внушат, что я — Томочка, и ходи с этой ватой. Нет, об этом и думать нельзя — страшно! — подслушают, превратят в Лядскую, в Лоренца, — и притом, может быть, навсегда…

Танцуют все

Хоп! — вот тут-то и выход! — ведь тогда все станет на свои места. Прекрасно! — я понял, что, если я в теле Томочки буду сознавать себя Томочкой, то и буду Томочкой; тогда как Томочка во мне — станет мной, — то есть, я вернусь в себя. Прекрасно, но?.. Я вышла на кухню несколько ободренной и сразу спросила:

— А что за птицы были в клетках?

— Разные, — канарейки, чижики, чечетки. Они раскрывали рты, но не пели…

— Как не пели?

— Так. Как в немом кино: совершенно немой сон.

Ну а это тебе еще зачем? — действительно, совершенно не твой сон. Меня этот сон что-то стал беспокоить: какой-то «красный диван», «пахли», «не пели» — зачем он это выдумывает?

Вполне вероятная вещь, что среди моих читателей окажутся и тугодумы, так вот для них объясняю: если из тела Марины говорит со мной именно Лоренц, и если он хочет убедить меня в том, что, побывав в его теле (и в его доме), богиня вернулась в себя, и в себе по сию пору пребывает, — если он хочет, чтоб я в эти байки поверил, — поверил в то, что сейчас со мной говорит Щекотихина (но не калека); — он (трясун) должен в точности описать то место, где она (эта русская Венера) была, пока он сам был здесь, — описать в точности, а не рассказывать небылицы о немых птицах, каких-то особых запахах, несуществующих бульварах, красных диванах.

— А ты садилась на этот диван? — спросил я.

— Да — я на нем отдыхала от тряски.

— Ничего не понимаю…

***

Если бы передо мной была и вправду Марина Стефанна, и если бы ей действительно приснился сон, я бы истолковал его так:

Марина-то уже женщина в летах — ей уже побольше сорока. У нее в жизни уже немало всего было — никак она не весталка, Венера она, одно слово, и потому так много клеток с птичками, которых она кормит. Естественно, многих за свою жизнь накормила она своими прелестями, эта хтоническая богиня. И вот уже приходит что-то вроде угрызений совести: дрожащей рукой она кормит птиц, но и привычным жестом смиряет дрожь этой руки. Очень тяжелый, неприятный, неопрятный сон ей снится: она — расслабленный мужчина среди этих ужасных запахов. Не приснится такой сон молоденькой девушке — нет, только сорокалетней жрице может присниться такое — жрице, знающей о любви все — всю подноготную. И она отдыхает от тряски на красном (что за цвет!) диване — и перед ней два окна на бульвар…

Эта пахнущая навозом комната с немыми птицами (подавленными желаниями?) — ее видавшее виды тело; двумя глазами-окнами смотрит она из него на бульвар, но нельзя ей, сорокалетней даме, на бульвар — и птицы в ней замолчали, и душа ее парализована, вся дрожит… Неужели это симптомы старости? Неужели опыт не ведет к пресыщению, к покою, но только — к угару вынужденно усмиряемых страстей? — нет! — и привычной рукой успокаивает она свою дрожащую душу, и все-таки кормит своих пахнущих примолкнувших птиц, а потом отдыхает на красном диване — возраст берет свое.

Ах, Марина Стефанна, ну кто б мог подумать, что снятся вам подобные сны, что вас посещают подобные мысли, — вас, — знающую себе цену красавицу. Нет конечно! — не посещают вас такие мысли, а если и залетит случайно какая, сразу ее изгоняете вы, привычно смиряете дрожь и кормите своих птиц досыта (разве же я не знаю?). Но в теле-то эти мысли живут, тело-то ваше…

Стоп! — вот теперь все действительно ясно: расслабленному, действительно, примерещились и два окна на бульвар, и красный диван, и немые птицы. Не хотел он меня обмануть, а просто тело мадам Щекотихиной ненароком подсунуло ему эти образы, но сама-то она что за птица у нас получилась!

Разъясняю на всякий случай, что наш паралитик сидит ведь теперь как раз в этом расхоленном теле и чуть лишь только не мыслит его (тела этого) штампами. Ведь я тоже подчас рассуждаю, как Серж или Томик — не так ли? Все-таки легче, но дальше-то что?

А дальше раздался звонок.

Продолжение

***

Начало — здесь. Предыдущее — здесь.

Зачем же душить? — подумал я, взяв себя в руки, — и прогонять его незачем — он-то как раз мне и нужен.

— Марина, — сказал я, — прости — со мной такое бывает. Затмение! Что ж это были за птицы?

— Не знаю. Зачем тебе?

— Так — хочу тебе сон толковать.

— Толковать?

Читатель уже догадался: у меня в голове бродили какие-то мысли. Нужно было лишь выиграть время, привести их в порядок. К тому же, толкуя сны, очень многое можно узнать… И я начал:

— Во-первых, птиц видеть — к радости, птица в клетке — семейное счастье. Замуж пойдешь!

— Да? — удивился калека. — А когда много клеток?

— Много счастья. Что, замуж-то хочешь?

Лицо и шею Щекотихиной начала заливать пунцовая краска — наверно стыдливости. Она напряженно молчала, смотрела букой — не издеваюсь ли?

— Ну вот, а что калекой была, — продолжал я, — это удача в любви. Очень хороший сон, зря ты боялась. Впрочем, можно иначе истолковать — во всех подробностях. Попробовать?.. Что было еще-то в той комнате?

— Ничего…

— Ну, мебель какая?

— Только красный диван.

Читатель, узнай: никакого дивана в той комнате (речь, несомненно, идет о квартире Геннадия) не было. Были обычные стол, два стула, кровать; но диван — это нет. Не очень умен наш паук-птицеед: виляя таким образом, он не сумеет убедить меня в том, что он — Марина Стефанна. А ведь именно эту весьма удобную возможность я сейчас ему предоставил, начав толковать его (уверен!) мнимый сон. И я спросил:

— Что, больше ничего не было?

— Нет, только еще клетки с птицами.

— А где это было?

— Не знаю. Там окна выходят на бульвар.

Ну зачем ему врать — а, читатель? Ведь я уже знаю, что окна выходят во двор, и бульвара там нет даже близко. Зачем?!

— Ну а вообще, как все это выглядело?

— Было очень страшно, гадко, неприятно — это был какой-то кошмар! Кошмар, понимаешь?

— Ну-ну, оставь. Сколько окон?

— Два рядом.

Вот это правильно — так и должно быть. Действительно было в той комнате два окна (только конечно не на бульвар). Я пересел в кресло, увидел свое отражение в зеркале: совершенно замученная, усталая женщина — морщинки у глаз, лицо какое-то пористое, жирное. Еще бы: такой бурный день — просто безумный! А тут еще глупые сны.

Большие деньги

***

И с чего это Томочка нравится Сержу? — подумал я, разглядывая ее отражение. — А ведь эта дурацкая прическа (она провела рукой по своим волосам), идиотически выгибающиеся кудри без всякого цвета, этот курносый носок и дебильные глазки — все это так ему нравится (я испытал) — я любил это, будучи Сержем, и чувствую жалость теперь, сам став Томочкой. Впрочем, так жалко, как нынче, она никогда не смотрелась. Хоть я и всегда находил в ней поразительное сходство с нанайской ряшкой Павла Первого, но сейчас это был уже совсем какой-то развенчанный император. Впрочем, она за собой, вероятно, следила, а я за ней — нет (так только — наблюдаю со стороны).

Голова кружилась, томящая слабость разлилась по всем моим членам, и легкая тошнота подступала к горлу. Неожиданно я вдруг почуял горячие влажные волны, прилившие между ногами, и… от ужаса вздрогнул, остолбенел, еще просто не веря… У меня началась менструация — обыкновенное женское.

Странное чувство, читатель, — такое впечатление, что с твоим телом что-то происходит, а ты ничего не можешь поделать, — как во сне.

— И там так ужасно пахло, — произнесла между тем Щекотихина.

— А! Где? — воскликнула я. Я ушла в себя, так, что все позабыла вокруг. Надо было быстрей что-то делать. Я засуетилась. что мы делаем в таких случаях, милые подружки? — вата? бинт? черт возьми! — у меня же и нет ничего.

— Ну, в этом сне с птичками — каким-то навозом.

— Да? сильно пахло? — спросила я, — это ужасно, Марина, ужасно — просто ужасно (черт!) — Слушай, у тебя нет ваты?

— Откуда? — ты же видишь мне нечего надеть. Сама хотела просить…

— Что ты, у меня ничего нет для тебя — вскричала я в панике и добавила тише: — пожалуйста, поставь чайник — я сейчас приду.

Натирая промежность сырыми трусами, я беспорядочно рыскал, метался в поисках хоть чего-нибудь подходящего к случаю. Нашел чистый носовой платок и уединился в туалете… Дальнейшие подробности уже не литературны.

Продолжение

Начало — здесь. Предыдущее — здесь.

На Сретенском бульваре мне встретились знакомые тела: Серж с перевязанным ухом и совершенно голая Марина Щекотихина, трогательно ухаживающая за ним. Серж явно узнал меня (Тому, читатель), — узнал, но виду не подал. Не заметил! А Марина Стефанна, увлеченная своим новым кавалером, и вправду не замечала ничего вокруг.

Значит это не Томочка, значит опять перемены, значит дома я встречу кого-то другого, если кого-нибудь встречу вообще. Впрочем, возможно, что мне показалось — все-таки совсем голая Венера на улицах Москвы…

***

Через пять минут я звонил к себе. Дверь открыла Марина Стефанна, завернутая в простыню.

— Как вы здесь очутились?

— То есть как, милочка? — отвечала она.

— Я вам не милочка! Как вас зовут?

— Мария…

Уж тут я взбесился — «Мария», читатель!

— А не Марина Стефанна?

Тут она стала оправдываться, впрочем, — весьма неискусно:

— Это со сна! — страшный сон мне приснился. Мне снилось, что я превратилась в калеку — это ужасно! — едва ходишь, вся трясешься, все болит. А потом еще и в Марию… вот я и сказала…

Сон она видела? Нет, читатель, это не Томочка. И никак не Марина — та сейчас где-то с Сержем. Или Серж уже с Томочкой? Нет — не Марина! — разве боги видят сны? Откуда известно, что это был сон? Нет, она не богиня. Все врет! — я уже знаю: это расслабленный. Ведь ему одному только выгодны эти обмены. О, а мне-то уж как надоело быть женщиной! Хватит с меня подчиненно-почвенного положения, когда всякий Марлинский может вот так вот прийти, надругаться, подавить твою женскую гордость и честь…

— И ты часто видишь подобные сны? — спросила я вкрадчивым тоном.

— Да как тебе сказать…

— Хватит ломаться! — заорал я, уже окончательно забывая себя, — хватит! — и, схватив мнимую богиню за прекрасную шею, стал душить.

— Ах, что ты делаешь? — хрипела она, — отпусти. Да за что же?.. Я видела… Страшный сон… О… о птичках…

Я ослабил хватку:

— О птичках? О каких — орлах? канарейках? Оборотень, чтоб ты сдох!..

— Да что ты?

— Что я? — и опять я сдавил это бело-лилейное горло, — сейчас удавлю тебя, сука! Трясун, паралитик, калека…

— Но это ведь только приснилось! — шипела она, — я тряслась, ходила среди клеток… кормила птиц!

Я плюнул, разжал свои пальцы — ну как его изловить!?

Не портить же зной-прекрасное тело Марины Стефанны? — оно-то ни в чем не виновно.

Однако, откуда взялась неколебимая моя уверенность в том, что в этом добротном лоснящемся теле поселился убогий урод? Что это у меня за догматическое богословие такое? — женщина утверждает, что видела сон, значит уже и не богиня. А может она богиня иного характера? И что с того, что минуту назад она была на бульваре? — ведь все здесь так зыбко, ведь можно представить себе, что я начал душить одного, а закончил — кого-то другого… что-нибудь в этом духе.

Но, читатель, мне некогда было раздумывать — я был в аффекте, я энергично душил! И пусть то было «энергией заблуждения» (Лев Толстой), пусть по ошибке душил я Марину Стефанну (еще бы не по ошибке! — душил ее тело, а хотел удушить ведь калеку), пусть, наконец, в тот момент я совсем никого не душил — все же был я на верном пути. Трезвость придет!

Продолжение

***

Начало — здесь. Предыдущее — здесь.

Ну и тюфяк же оказался этот Геннадий! — он, оказывается, действительно привел меня пить чай и рассказывать о птичках, которыми у него заполнена вся комната: клетка на клетку. Какая дисгармония! — такой красивый, молодой человек (я — представьте себе!) и вот — разводит птичек и щебечет о них безумолку.

Двойные чувства владели мной, противоречивые чувства: с одной стороны, я хотела отдаться (ведь себе же, себе! — разве есть в этом что-нибудь предрассудительное?), а с другой, брезгливость к этому паралитику с его нечистыми штудиями отвращала меня. Ни я, ни Томочка, по-видимому, не были достаточно испорчены, чтобы найти какую-то прелесть в подобном. Соблазнить его ничего не стоило, он и так-то сидел, весь истекая слюной, но отдаваться своему собственному телу? — это вроде как онанизм. Но я же женщина!!! — и так далее — сомненья, страданья…

Геннадий вышел на минуту, потом вернулся, сел, вздохнул — и вдруг произошла разительная перемена: глаза его сделались маслянистыми, рот раздвинула похотливая улыбочка, он приподнялся, подошел:

— Кстати, о птичках!

Потом, вдруг, схватил меня грубо, бросил, как сноп, на кровать, полез под юбку — нет, это не расслабленный! — и, не успела я рта раскрыть, наполнил меня, обдал морским ветром, и я растворилась в этом порыве, — растворилась в нем так, что стало невозможно различить, где чья рука, нога; где чей рот, нос… — я растворилась куском сахара в этом биении… бум-бум-бум… — что это случилось, кто это стучит? — ах, мое сердце! — я раскрываю глаза, — какая легкость, какая чистота вокруг! Надо мной склоняется знакомое лицо — да это же я! — он целует меня в губы, я слабо шепчу про себя:

— Вот за что меня женщины любят…

— Что?

— Геннадий, я хочу сказать…

— Я не Геннадий, но Евгений. А не мало их у тебя было, правда? — спросил он, ехидно улыбаясь.

Ну почему мужчины после всего, что было, становятся такими хамами?!. — почему, читатели? И ведь, если он не Геннадий, мог бы сообразить, что… Э, да он еще ничего и не знает — пришел, увидел, победил! Хорошо быть женщиной, вот только… Кстати!

И я спросила:

— Евгений, а ваша фамилия не Марлинский случаем?

— Можно подумать, что ты меня первый раз видишь пл…

— Ну так смотри на кого ты похож, — сказала я, подавая ему зеркальце. Он взглянул и сердито ответил — по врожденному своему тугоумию вообразив, видимо, что перед ним не зеркало, а мой портрет:

— Я на него не похож и зовут его не Геннадий…

Но тут вдруг сообразив, что губы мои в зеркале движутся и что, следовательно, это вовсе не мой портрет, а его собственное зеркальное отражение, — сообразив это вдруг, он всплеснул руками и бросился бежать. Как и все!

И бог с ним! — как он меня измял. Кое-как привела себя в порядок и потащилась домой с ощущением измочаленной шлюхи.

Витрина шикарной жизни

Продолжение

***

Начало — здесь. Предыдущее — здесь.

Читатель, если ты думаешь, что мне одними уговорами удалось успокоить тело Марины и душу Томы, ты просто чудовищно ошибаешься. Дело обстояло, куда как сложнее и, можно даже сказать, пикантнее. Вначале я гладил ее по головке, шепча ей на ухо что-то вроде: «Ну, моя дорогая, оставь, успокойся, что ты! — я все устрою». Потом я стал целовать ее шею (ведь я пока не освоился с новою ролью), и губы, и плечи, и грудь… Поймите меня: все еще воображая себя мужчиной, я, как умел, по-мужски, успокаивал: касался ладонями бедер, гладил живот… — и вот Марина вдруг, вздрогнув, ответила мне, и вот мы обе уже осознали, что зашли далеко, что возвращаться назад слишком поздно (да и зачем?) и что нам остается лишь только доканчивать начатое.

Так что первые радости любви в женском теле носили у меня отчетливо выраженный лесбийский характер. А признаться, если бы можно было выбирать, я б пошел в лесбиянки.

Вот почему я в нерешительности пожимала плечами, когда Геннадий пригласил меня в гости.

И все же пошла. Для начала я лучше кого-то другого, — такова была первая мысль, — я все ж-таки знаю себя, как пять пальцев, и, если с кого начинать, так с себя… Вот только вдруг это расслабленный — мало радости! — а, скорей всего, он — это именно он. Или — еще того хлеще — Марина Стефанна (не ее ли все это проделки?) — тоже знаете… все-таки опять женщина… хотя!.. Впрочем, что гадать-то? — может, это вообще кто-нибудь третий, десятый?.. Может, сегодня все обменялись телами? Этим надо пользоваться — в целях познания сущности.

Борьба полов

***

Вас, наверное, удивляет, почему я так мало места уделяю ощущениям в новых телах? Читатель, а как описать ощущение? Тем более — новое? Что-то было, конечно, но что — я почти что забыл. Ведь все это ново лишь малое время, а потом привыкаешь и перестаешь замечать. Помню только, что, будучи Сержем, я чувствовал постоянный зуд в промежности, а теперь, когда стал Томочкой, у меня сильно чесались груди. Никаких подобного рода неприятностей в своем удобном ладном теле я не знавал отродясь.

Что же касается непосредственно эротических ощущений, то скажу прямо: Серж, хоть и красавец-мужчина, и усач-гренадер, а мне его жаль — возможности-то у него большие, а толку никакого — он, знаете ли, испытывает (да-да, ты, Серж, испытываешь) в своем теле просто какое-то щекотание. И — ничего больше. Видно, не слишком полезно иметь стальные нервы и двухметровый рост. И я счастлив, что оставил это громадное глупое тело, переселившись в Томочку. О, эта-то выше всяких похвал, и здесь мой язык бессилен описать, что я чувствую: это… что-то просто даже почти что и не мыслимое… Во всяком случае, надо признаться: ощущения мужчины (мои ощущения) по сравнению с моими (Томочкиными) — что зрение паука в сравнении с человеческим.

Впрочем, я отвлекаюсь.

Продолжение

***

Начало — здесь. Предыдущее — здесь.

Сказав последнюю реплику («Да ты просто ревнуешь»), отметив, что она ничего не слышит, завершив свое дело, я вдруг под конец сообразил, что случилось событие из ряда вон выходящее: Томочки в моих объятиях было совсем мало — что-то очень большое держал я в объятиях («Грабители, воры, уроды…» — пронеслось в голове), — огромное что-то, совершенно несоизмеримое с миниатюрною Томочкой Лядской, но той же породы. И вот, взглянув непредвзято, я убедился, что обнимаю отнюдь и не Тому, но — исходящую кошкой Марину Стефанну Щекотихину собственной персоной. А я-то кто, черт возьми? — ладно, после разберемся.

— Марина, — позвал я.

— Серж, ты совсем ошалел! Меня зовут Тамара.

Я, молча, подвел ее к зеркалу: тебя зовут Тамара? В зеркале отражались два крупных взмыленных тела — Серж и Марина Стефанна, Венера и Марс с полотна Веронезе. Томочка вскрикнула и мигом покрылась гусиной кожей. Она бросилась от зеркала на кровать, она закричала:

— Серж, это что? — что ты со мной сделал?

— Я сделал? — (неплохо сказано, читатель), — я такой же Серж, как ты Марина Стефанна.

И я стал объяснять ей то, что происходит: происходит что-то непонятное, что и со мной случилось то же, что с ней, и еще с этим расслабленным… Она вдруг закричала, заплакала, я успокаивал, обещал все уладить, переменить к лучшему и так далее, и так далее, и так далее…

Что они так все нервничают? Нравятся им их тела. А по мне можно быть, кем угодно, — хоть женщиной! — только бы не расслабленным… И тут вдруг я ощутил, как у меня отрастают груди. Мать частная!.. Что делается?! — внутренности шевельнулись, penis усох, тестикулы — тоже, что-то там лопнуло, задвигалось…

— Ай, мама! — крикнул я уже голосом Томочки, которая сидела передо мной на кровати в образе Марины Стефанны, — сидела, в ужасе прикрыв рукой разинутый рот, пошевеливая вздыбленными волосами, пяля на меня заплаканные синие глаза.

Вечер в Москве...

***

И вот уже я, новоявленный Терезий, шествую по вечерним улицам Москвы, держа под мышкой дамскую сумочку и выписывая задом замысловатые кренделя — все моя мнительность! — иду, как ходят все порядочные женщины: постукиваю каблучками, на мужчин не заглядываюсь, на женщин — тоже.

Томочку кое-как удалось успокоить: она осталась дома, мне же не терпелось пройтись в новом обличье. Оделся с ее помощью и махнул на бульвар.

Иду, никого не трогаю, прислушиваюсь к своим ощущениям… и вдруг чувствую — кто-то берет меня сзади под локоть, оборачиваюсь — что-то знакомое, вглядываюсь внимательней — это ж я. И вот он говорит мне:

— Я вас где-то видел, только вот не припомню где.

Пошляк, — говорю я себе, а ему, поджав губки:

— Я вас не знаю.

— Но мне лицо ваше знакомо.

Идиот, — отмечаю я про себя и ему вслух:

— Скажите, — говорю, — вы всегда так глупо пытаетесь познакомиться?

— Почему же глупо? — да ведь я и не пытаюсь, просто подумал: может, вы меня вспомните…

Еще бы не вспомнить! Мне стало как-то даже жаль его. Вот он идет по бульвару — высокий, черноволосый, с курчавой бородой, горбатым носом и пронзительными глазами, он идет, немного загребая руками, ставя на пятку ногу в свободном мягком ботинке — легкая скачущая походка человека, которого не гнетет груз настоящего, значит уверенного в себе человека; человека без прошлого; человека, не боящегося завтрашнего дня, — ибо легкость это отсутствие памяти, ибо только легкий человек не имеет прошлого, а значит и не боится будущего, — ни боль ни радость не трогают его — так он устроен, так устроена его жизнь, не оставляющая в нем отпечатка.

Что он видит перед собой? — Легкую майскую листву; призрачный коридор бульвара; Томочку Лядскую среди других случайных прохожих, возникающих, как тени, и бесследно исчезающих за спиной; дома, которые его воображение не в состоянии населить людьми; гулкие улицы; ничего не говорящие афишки; магазины, в которых ему нечего купить.

Он слышит обрывки фраз без значения и смысла, шелест дерев, гул моторов — весь этот ни к чему не обязывающий городской шум, невнятный, как шептание ветра.

Он не чувствует даже своего тела, ладно скроенного и крепко сшитого, нигде не жмущего, не натирающего бока, прекрасно облегающего его со всех сторон, не мешающего ни в чем своими подстрекательскими позывами, плотно и ловко сидящего на нем, легко принимающего любое положение и вливающегося в любую одежду.

О нем нельзя сказать ничего дурного, он приятен и легок в общении, люди обычно и не подозревают, что он смеется над ними, но даже когда подозревают, прощают ему этот смех, ибо смех этот не задевает их — он легок, как ночное безветрие.

Тьфу, похоже на Томочкины мысли, — думаю я и спрашиваю:

— Да, где же вы меня могли видеть?

— Сам не знаю.

— Ну а дальше-то? — задаю я наводящий вопрос. Хоть что-нибудь бы придумал — ведь как ни кинь, а привлекательный мужчина. Кто интересно в нем сейчас сидит — Серж? Расслабленный?

— Дальше? — позвольте вас проводить. Меня зовут Геннадий Лоренц, — так он представился и сразу же на ходу заговорил о птицах (какие у него птицы дома).

Расслабленный! — расслабленные все птиц любят. Но, хоть у меня и мелькнула подобная мысль, слушать о птичках было интересно. Этот голос, говорящий о щеглах и канарейках, был для меня чем-то вроде сладкого яда. В конце концов Геннадий позвал и к себе: «посмотрите птичек, выпьем чаю, поболтаем»…

Я в нерешительности пожала плечами.

Продолжение

***

Начало — здесь. Предыдущее — здесь.

Совершенно безразличная мне Томочка оказалась очень по нраву Сержу. Я толком не знал, каковы их действительные взаимоотношения, но по некоторым симптомам, которые я почувствовал Сержевым телом, а также по недвусмысленному поведению Лядской, можно было уже заключить, что это сношения, и — недавние. Томочка льнула ко мне, причитала, кудахтала над моими свежими ранами, а я любовался ее некрасивым лицом, находя его чудным, прекрасным, ни с чем не сравнимым. Я, конечно, вполне понимал причины такой столь внезапно вдруг вспыхнувшей страсти, — понимал и в глубинах души посмеивался над собой; но, тем не менее, — ничего не мог сделать, был бессилен бороться с тягой тела несчастного Сержа, оставшегося теперь в одиночестве (в баре и в теле калеки), — был бессилен бороться со страстным желанием остаться с Тамарой наедине, — остаться, дабы насладить это тоже по-своему несчастное, себя (своего хозяина) потерявшее, тело тем, чего оно так исступленно алкало — Лядскими прелестями.

И я наговорил ей, что у меня есть приятель, который уехал, оставив мне ключ от квартиры, и что эта квартира (моя собственная квартира, читатель) находится вон в том доме через дорогу, и мы могли бы сейчас зайти туда отдохнуть и привести себя в порядок.

Томочка согласилась. Она с благоговением смотрела на следы моей борьбы, она хотела знать, что со мной произошло, но на все вопросы я отвечал многозначительными умолчаниями. Как только за нами захлопнулась дверь, я с ревом набросился на свою безуспешно пытающуюся перевязать мои раны пассию — Томочку Лядскую, пожалуй, несколько удивленную столь диким порывом и буйным приливом страстей.

— Ты очень сегодня странный, — пролепетала она.

— Я сегодня просто не в себе!

Кровь тела Сержа и вправду клокотала и билась, как пятьсот Ниагарских водопадов.

***

Нежданно открылось забавное свойство сексуальной организации Томочки Лядской. В какой-то момент она (я даже застыл на мгновенье), — она, вдруг, разинула рот и стала вещать заплетающимся языком Валаамовой ослицы:

— Какой может быть пол, если собаку назвать Заратустра? — нет, подожди — еще не останавливайся, повыше, Коленька… Так! Хорошо, милый, так — только не останавливайся. Я княжна Марья — узнаешь меня? — ты сам же сказал, что княжна Марья никогда не видела своего… я не вижу лица — ну, скажи что-нибудь своей Саре.

— Молчи, — сказал я.

Вот дурацкая манера — разговаривать на бегах! Разве жокей говорит с лошадью на скаку? Может и говорит, но лошадь-то должна молчать, иначе собьется дыхание, и она не сможет добежать до финиша. И что говорит! — «Коленька»…

Но Томочку было не остановить: все перепутав, вообразив себя любовницей Сидорова, в сердцах излагала она ему то, что думает обо мне. Не Серже! И это было весьма интересно:

— …приставал к твоей Саре — каково самомнение! — вот так, так!.. — он думает, что я его не понимаю, не вижу насквозь его выкрутас! — я все видела, все…

— Что, Томик?

— А то, что он плохой актер: нацепил себе маску дешевого благородства и думает, что мы его обожать за это будем, а у него, что ни шаг, то увертка — ой! — пустой, бесчувственный… — как хорошо! — ему бы все только в игрушки играть…

Томочка разошлась не на шутку: казалось, она позабыла о нашем занятии и — казалось еще — что она почему-то растет под моими руками.

— Иезуит, — продолжала она, — он никому не приносит никакой пользы — не останавливайся! — он… готов от любого дела отделаться дешевым каламбуром, и многим это нравится! Многим, очень многим нравится быть обманутым, обмороченным. Он просто измывается надо всем — над самым святым! — еще! — на миг умерьте ваше изумленье! — усыпляет, всего касается краешком — ааах! — он маг, чародей!.. — ненавижу его, ненавижу, не-на-ви-жу-уу!!!

— Да ты просто ревнуешь.

Но Томочка ничего не слыхала, ибо была в глубоком оргазме.

Она была права. Конечно же, я изворотлив и меня очень трудно поймать — даже сейчас, когда я заставляю ее говорить, говорит она не совсем то, что думает. Впрочем, вот где меня еще можно, пожалуй, поймать: ведь я (как и все мы) на деле не могу подумать того, что она в действительности думает обо мне. Она думает обо мне слишком даже лестно, раз ревнует к Сидоровой. Да и как могло быть иначе, если я доставляю такое образцово-показательное удовольствие.

Однако, почему я не могу подумать то, что она думает? — могу. Вскоре вы убедитесь в этом.

Продолжение

Начало — здесь. Предыдущее — здесь.

Любители кваса

По дороге домой я попал под краткий слепой дождь, который немного привел меня в чувство. Редкие капли размером с пятак парили в лучах предвечернего солнца и шлепали звучно о пыльный асфальт. Каждую в полете можно было рассмотреть, каждая была наполнена солнцем, и желтый блеск этих капель ослепил мне глаза. Мягкие теплые эти капли щекотали мне нос, сползая, как слезы. Этот дождь, это солнце, и радуга после тьмы подземелья были так ласковы, так прекрасны, так радовали.

Однако плечо и ухо ужасно саднило, и меня потянуло заскочить в бар на Сретенке напротив моего дома, чтобы чуть-чуть подкрепиться. Не меня, а Сержа потянуло, ибо сам я не люблю баров.

Первое, что я там увидал, была странная парочка: расслабленный малый, сидящий за столиком с привлекательной — просто шикарной сегодня, вдруг, — Томочкой Лядской. Расслабленный трясся, поднося стакан ко рту, а Тома (забыл вам сказать — она ведь акушерка по профессии) трогательно ухаживала за ним, была просто воплощением заботливости. По природе она «душечка», но если раньше это меня раздражало, то теперь, напротив, умилило и растрогало.

Я подсел к их столику как раз в тот момент, когда Томочка предлагала калеке куда-то идти.

— Напрасно уходите — здесь так уютно, — сказал я (ужасаясь тому, что несет этот Серж).

Томочка удивленно обернулась ко мне, я же подумал, переводя взгляд с нее на калеку (который, увидев меня, вдруг весь заходил ходуном), — подумал: что же может их связывать? Искренне жаль паралитика — не дай бог оказаться в таком положении… Еще хорошо, что я стал гренадером, а если б вот этим? — кошмар.

— Меня зовут Серж, — сказал молодой человек.

— Тезки!

— Ыыыб… — завыл он, отчаянно дергаясь, — ыыы… ты рад… какой ты…

— Я вас не совсем понимаю, — ответствовал я и, обратившись к Томочке, задал вопрос:

— А вас как зовут?

— Серж, ты что? В своем ты уме? — вскричала она ошалело, — что за шутки? Я тебя жду битый час!

Этот Серж со всеми знаком!

— Какие шутки, Томочка?

— Ну скажи, для чего ты подсунул мне этого?

Уже в тот момент, когда Серж (паралитик) так взволновался, увидев меня, в меня закралось подозренье, что дело идет об обменах, но теперь, когда сказано слово «подсунул», сомнения быть не могло — я понял, что в расслабленном сейчас сидит Серж (хозяин того тела, в котором щеголяю я…). Батюшки! — да здесь никак тройной обмен? А кто тогда во мне?

— Вам удобно? — спросил я у тезки.

— Скотина! — был краткий ответ. Еще бы, читатель, — над бедняком издевалось его собственное, такое ему теперь недоступное тело.

— Но уверяю, я здесь ни при чем. — И, обращаясь к Томочке Лядской, добавил: — Зачем ты говоришь, что я его подсунул?

— Ну как же, — зашептала она, очевидно еще ничего не понимая, — утром я просыпаюсь, а вместо тебя — этот вот, и говорит, что он — ты. Я уж было поверила… Ах. Серж, уведи меня… …Но в каком ты виде?.. Что с тобой? Господи, ухо совсем оторвали… Говорила я…

— Подожди, Томик, — потом! Сейчас я все выясню.

Томочка вышла, и я попытался втолковать несчастному Сержу, что и сам я такой же несчастный, но он только трясся в ответ. Плюнув, я вышел. В глазах калеки стояли слезы.

Продолжение

***

Начало — здесь. Предыдущее — здесь.

Итак, я ударил. Раздвоенность мигом исчезла, но я все еще стоял, размышляя о том, почему это вдруг на меня нашло такое затмение. И еще я подумал, что все-таки есть во мне совесть и нравственное чувство, и что закон, если он должен иметь силу морального закона, то есть быть основой обязательности, непременно содержит в себе абсолютную необходимость, что заповедь не лги действительна не только для людей, как будто другие разумные существа не должны обращать на нее никакого внимания, и что так дело обстоит со всеми другими нравственными законами в собственном смысле; что, стало быть, основу обязательности должно искать не в природе человека или в тех обстоятельствах в мире, в какие он поставлен, но а рriori исключительно в понятиях чистого разума… и т.д… однако, — продолжал думать я, прислушиваясь к стонам Лики, — человеку, как существу, испытывающему воздействие многих склонностей, не так-то легко сделать ее (идею практического чистого разума) in сoncreto действенной в своем поведении.

Так думал я, хотя «зачем я здесь» и похоть совместными усилиями уже стали теснить и мою нравственную установку. Я как бы тонул в потоке разнородных мыслей…

Наука побеждать

***

Тонул в потоке разнородных мыслей и, вдруг, сделал самое простое: еще раз ударил мужика железкой по голове. Все снова стало на свои места, и, схватив за волосы, я оторвал его от Лики. Это привело в себя моего противника, который вел себя до сего момента, как сомнамбула. Он открыл глаза, засветившиеся в этом кромешном мраке голубым светом, он расставил, насколько хватило комнаты, широкие руки, и вот — сделал первый шаг…

Я ждал. Жуткая тишина будоражила нервы. Ноги чуть не подкашивались. Опять залетела мысль: зачем я здесь? — но деваться уже было некуда.

Шаг — и я уже не успеваю поднять свое оружие — боже! — железом я ткнул ему в пах, еще и еще, и еще… Он руками собрал свои поврежденные ятра. Молча! Молча, склонился над ними.

Я кошкой вывернулся из тупика, в который он меня, было, загнал, в отчаяньи стал лихорадочно шарить по полу: ведь он же стрелял — должен быть пистолет!

Но он уже вновь повернулся, бросился на меня. Ничего другого не оставалось, как только нырнуть ему в ноги. Он споткнулся, полетел кубарем, грянул о стену, сразу ловко вскочил и сумел на меня навалиться, прижать, придавить.

Вот и конец, — думал я, все еще силясь высвободиться, сбросить его. Да уж где!..

Я лежал, упираясь носом в спину потерявшей сознание Лики, а этот вцепился зубами и рвал мне плечо. Я орал, но было все бесполезно. Я был обездвижен в этом узком пространстве, распластан, раздавлен, как вошь. Я был погребен, но безотчетно рвался на волю. Казалось, что сердце вывихнулось от нестерпимого ужаса, и осталась одна мысль: глоток воздуха!!!

Я метался, пытался увернуться, вывернуться, подтянуться вперед. В поисках опоры схватился за Ликину ногу и вдруг подчинился другому инстинкту: рука сама поползла, и — это судьба! — там, под ногой, я нащупал револьвер.

Все это секунды! — далее, — корчась от ужасающей боли (он все кусал, подбираясь к горлу), — я вывернул руку и выстрелил. Видно попал, ибо он сразу обмяк.

Я скинул с себя эту тушу, отскочил, прижался к стене. Он, хрипя, уже вновь поднимался, шумно встал и, широко расставив ноги, стоял покачиваясь. Потом бросился вдруг на меня.

Я выстрелил.

Он упал на колени.

Я выстрелил еще три раза подряд — в упор, в голову.

Лика каждый раз вскрикивала.

Он упал, наконец. Весь дрожа, я достал измятые сигареты и закурил. При свете спички мы увидели, что он теряет форму, словно восковая фигурка на огне. Вскоре от него осталась только лужа белой мутной жидкости на полу и пять пуль в ней. Больше ничего.

Тогда я понял: это был, так сказать, половой орган небесного скитальца, а Лика была той самой девушкой, о которой он молил меня.

Но разве так поступают настоящие мужчины? И я отвернул от этого звездного подонка лицо свое.

Продолжение

***

Начало — здесь. Предыдущее — здесь.

Мы сидели на корточках: я лицом к двери, Лика — спиной, и молчали. Догоравший фонарик тлел между нами. И вдруг эта дверь заскрипела. Я всей кожей почуял, что кто-то напряженно и пристально смотрит на нас. Мы замерли. Ни шороха больше не доносилось оттуда, но мне показалось, что-то поблескивает. Напрягая глаза, я попытался зацепиться за этот блеск, но ничего не сумел разглядеть в темноте. Наверно минуту длилось это. Я подумал, что в любом случае надо загасить фонарь, сделал движение… и вот опамятовавшая Лика, по щенячьи подвывая, тихонечко поползла ко мне. Я протянул руку, чтобы помочь ей, и тут вдруг бледно-зеленая волосатая лапа метнулась из тьмы, наткнулась на Лику, сгребла, потащила, дернула так, что Лика, крича, повалилась на спину и тут же исчезла за дверью. Лязгнул засов.

Я вскочил, заорал, стал звать Лику, стучать, но бахнул выстрел, и пуля оборвала мне мочку уха.

Я бросился на пол. И вдруг из-за двери стали слышны ужасные, совершенно отчаянные вопли:

— Нет! — визжала Лика, — нет не надо, не надо, пожалуйста, Серж, ой уйди сволочь гад скотина, да помогите же мне помогите, мне больно, ну пожалейте, ну я же прошу, умоляю, отпусти меня, больно ой-ой дяденька, ну не надо же, помогите мне, помогите же о-о-о!!!

Все это время я, совершенно ничего не соображая, пытался выломать дверь. Потеряв голову, я дергал на себя, наваливался плечом, стучал ногами — и все безрезультатно. Но вот уже крики стали стихать и мало-помалу совсем прекратились. В напряженно-насыщенной тишине, прислонив ухо к холодному металлу двери, я различал приглушенные стоны и частое, как у собаки, дыхание.

Липкий пот окатил меня, а стоны меж тем становились все громче, и вот Лика опять кричит во все легкие, но — окраска ее криков иная:

— Мамочка! — кричит она, — ой умираю, ой не могу мамочка ой не могу не могу умираю…

Тогда я сел на землю, прислонившись спиной к двери и, заткнув уши руками, впал в оцепенение и уже больше ничего не воспринимал вокруг.

***

— Не надо больше, мне больно, — послышалось за дверью. Я вскочил и вдруг заметил, что кладка кирпича над притолокой не доведена до потолка — можно было пролезть. Я подпрыгнул, подтянулся и, кое-как протиснувшись, перевалился, упал, задевая что-то мягкое и горячее.

Понятно, что, если я сразу не убежал из этого страшного места, а теперь, к тому же, пролез в самое его средоточие, то видимо знал, зачем и на что я иду. А здесь все начисто забыл. Зачем я здесь? — думал я, стоя в тесной каморке, где трудно даже было поместиться троим, — что это я сюда забрался? — ах, да! — Лика. И резкая струя похоти захлестнула меня.

В этой темени мои глаза лишь смутно угадывали очертания двух тел: огромного мужского и маленького Ликиного. Ей теперь, может быть, хорошо, — думал я, — зачем разрушать эту идиллию? — фавн и пастушка. Да и не справлюсь я с таким громилой! (эти мысли проползали у меня медленно, словно бы я вышел из себя и наблюдаю все со стороны, сверху)… какое мне дело до них? Зачем я сюда?..

Но, наряду с этой вялостью и желанием спрятаться, бурные темные волны захлестывали меня, и тогда я думал: как зачем? — ведь это твоя девушка, ведь это с ней ты так бесплодно галантничал в лесу, а мог бы и… Но волна откатывала, и я снова не мог понять, для чего я здесь нужен, — хотел уйти, — убежать. И я сделал шаг к двери, но тут вдруг мелькнула еще какая-то смутная мысль и сразу исчезла, уступив место безотчетной ярости.

Я схватил первую железяку, попавшуюся под руку, взмахнул и, крякнув с надсаду, рубанул насильника по черепу. Он сразу обмяк, хоть и не отпустил Лику, а я вдруг отчетливо понял, зачем попал сюда.

Продолжение

Версия для печати